История №2 за 02 июля 2023

Юбилей очень солидный у дедушки, давным-давно работа заброшена, помнят о нём ещё друзья старые и посылают поздравления. Родственники всех мастей, как всегда, звонят обязательно. Лишь дети приезжают поздравить лично.
Мелкий самый внучок на табуретку залезает с волнением, но стишок читает торжественно.
Внимательно дед смотрит, слушает и украдкой смахивает набежавшую слезу:
- Да...сколько старания, сколько любви и труда в своё время вложено в эту табуретку...

Аналог Notcoin - TapSwap Получай Бесплатные Монеты с Телефона

сколько табуретку читает торжественно внимательно смотрит дед

Источник: anekdot.ru от 2023-7-2

сколько табуретку → Результатов: 3


1.

Чинарик

В тундре несколько складов и избушка – это наш дальний караул ВВ.
Склад артвооружений и боеприпасов нашей части, склад взрывчатых веществ «Тиксистроя», и еще какие-то.
Караул состоял из сержанта – начальника караула, и троих рядовых – караульных («штыки» по-нашему).
Паек в дальние караулы завозили на десять дней, а караул – на сутки.
Если начиналась пурга, караул не меняли до её окончания. Потому что во время пурги снег летит стеной. Бывает, что вытянув вперед руку, не видишь рукавицу на ней.
Большую часть суток начкар спал. В остальное время писал письма, болтал по телефону с другими начкарами, «дрючил» штыков.
Штыки готовили еду на встроенной в печь плите, наводили чистоту, кололи дрова, по очереди заступали часовыми, и спали тоже по очереди.
Два часа стоишь на посту, потом два часа в бодрствующей смене, и два часа в отдыхающей смене – спать не раздеваясь, но можно разуться. В «бодряке» - поддерживать огонь в печи, отвечать на телефонные звонки, готовить ужин/завтрак/обед, мыть посуду. В оставшееся время, а его в «дальнике» хватало, - читать, писать, мечтать).
На посту курить нельзя, а в остальное время – смоли, сколько влезет. Если курево есть.
Рассказывали, что в старые времена солдатам было положено табачное довольствие. В казарме на тумбочке дневального всегда стояла коробка с махоркой, и лежала пачка нарезанной бумаги для самокруток.
В начале восьмидесятых, когда я служил, этого уже не было.
А денежное довольствие было – семь рублей в месяц.
Два рубля сразу сдавали старшине на ротные нужды, а на остальные могли шиковать, ни в чем себе не отказывая.
Сигареты без фильтра стоили 14-18 копеек, «Беломор» - 25, «Ява» в мягкой пачке – 30, Болгарские «Аэрофлот», «Стюардесса» и «Opal» - 50.
Хотелось и в «Чайную» сходить. Там продавались пирожные «Полоска» за 22 копейки, пряники, печенье, сгущенка, другие деликатесы.

Дальние караулы мы любили. Там не чувствовалось давления армейской системы.
Просто делаешь свое дело, и как будто сам себе хозяин.
Однажды мы заступили на «ВВ», с одной пачкой «Беломора» на четверых. Ну, так получилось. Может, перед получкой дело было. Что все оказались без денег, и не у кого было занять. Поэтому курили очень экономно, - втроем одну папиросу. Каждый делал две затяжки, и передавал следующему. Втроем, - потому что один же на посту.
Начкар Андрюха Линьков пару раз позволил себе выкурить целую.
В четырнадцать часов сменившийся с поста Савинов сообщил, что начинает «задувать».
Встревоженный Линьков вышел наружу и вернулся помрачневший, - мороз упал, и ветер гнал злую поземку. Именно так пурга всегда начиналась. У нас оставалось две папиросы. А пурга могла задувать и один-два дня, и две недели.

Была еще надежда, что до восемнадцати часов, когда должна была приехать смена, пурга не успеет разгуляться, но уже через час, увидев, что ветер усиливается, а снег все гуще, Линьков вызвал с территории поста Томского, чтобы тот не потерялся в тундре. Во время пурги часовые дальних караулов не выходили на посты, а отстаивали смену в тамбуре караульного помещения.
Позвонил дежурный по части и сообщил, что смены не будет.
Время тянулось медленно и скучно.
Служба шла заведенным порядком. Караульный третьей смены кулинарил, первой – мыл посуду и производил уборку. В свои смены выходили на «пост» в тамбур.
Очень хотелось курить.
Обшарили все углы, заглядывали в щели у плинтусов, в надежде отыскать уроненные кем-нибудь раньше, или заныканные чинарики.
К сожалению, предыдущий караул чем-то прогневал своего начкара, и он их заставил сделать генеральную уборку.
Всё помещение было вылизано, кафель, которым была обложена печь, сиял чистотой, нигде не было ни соринки.
Скрутили «козью ножку», насыпали в неё чай, но он был негодной заменой табаку.
Пурга мела третьи сутки.
Я отсидел свои два часа в «бодряке», разбудил Савинова.
Он надел полушубок, зарядил автомат и сменил в тамбуре Томского.
Линьков спал.
У меня началась отдыхающая смена.
Прежде, чем завалиться на топчан, я обычно отодвигал его на несколько сантиметров от печи, чтобы потом, привалившись к ней боком и с головой укрывшись полушубком, дышать прохладным воздухом из щели между печью и топчаном.
В этот раз я решил, что хватит уже пролеживать правый бок, и развернул топчан изголовьем в другую сторону, чтобы теперь спать на левом.
Лёг, укрылся, и увидел, что чуть ниже изголовья уголок одной кафельной плитки отколот. За плиткой пустота, а из образовавшегося на сколе отверстия выглядывает сигаретный фильтр.
Я сразу восхитился белизной его набивки. При курении ведь фильтр желтеет, а этот был почти девственно белый. Значит, бычок должен быть больше, чем в полсигареты!

Затаив дыхание, протянул к торчащему кончику фильтра руку.
Представил, как мы будем отбивать кафель от печи, и сколько потом будет мусора, если сейчас неловким движением столкну окурок глубже.
Осторожно взялся за фильтр, и потянул его вверх и на себя.
Я все ещё не дышал.
Томский позвякивал кастрюлями на кухне. Савинов громыхнул прикладом о дощатую стену тамбура. Повернувшись во сне, скрипнул топчаном Линьков. В печи гудел огонь, и потрескивали дрова. Снаружи, сотрясая стены и вбивая снежную пыль в мельчайшие щели, завывал ветер. А я все вытягивал эту обыкновенную болгарскую сигарету из-за скверно положенной плитки.
Она – сигарета - казалась мне длинной, как железнодорожный состав.
Вот она вся у меня перед глазами.
Совсем целая.
Только краешек бумаги на кончике опален.
Линь! Линь! – позвал начкара.
Линьков рывком поднялся.
Показал ему сигарету, держа её, как восклицательный знак.
Не сводя с неё глаз, он вытащил из кармана спички.
Я прикурил, и после второй легкой затяжки, чувствуя приятное головокружение, протянул сигарету ему.
Из кухни выглянул Томский.
- Табуретку захвати, - посоветовал ему Линьков. Томский подсел рядом, и воспользовался своей очередью затянуться.
Савинов в тамбуре перестал топотать ногами, и, скрипнув дверью, заглянул в помещение.
Линьков позвал и его.
Мы сидели. Сделав по две лёгкие затяжки, передавали сигарету друг другу, провожали её взглядом, и снова делали две затяжки…


«Курение вредит вашему здоровью». Но вот так было.
Тундра. Пурга. Жарко натопленная печь. Четверо возле одной сигареты…

2.

300 ЛЕТ

Далеко-далеко, за три тысячи километров от столицы, в выцветшем на солнце рабочем поселке, жила-была маленькая девочка Валя и была у нее лучшая подруга Люба.

Девочки учились во втором классе и все восемь лет, сколько себя помнили, крепко дружили.
Но, однажды случилась беда - Любиного отца переехал поезд (пьяный уснул на рельсах)
Всем миром схоронили и тут поняли, что Люба-то осталась совсем одна, мама умерла еще при родах, так девочка и жила с отцом в бараке.
К счастью, в детский дом Любу отправить не успели, у нее отыскалась тетя – папина сестра из самого Ленинграда.
И пока Девочка ждала эту свою тетю, она жила в доме у подруги Вали.
Через месяц тетя вырвалась в отпуск и приехала на полтора дня. Собрала племянницу в дальнюю дорогу, переночевала, а утром, поблагодарила Валиных родителей, чиркнула ленинградский адрес, присела с хныкающей Любой на дорожку и, как оказалось, навсегда увезла ее в далекий Ленинград.

Валя, была безутешной. Она рыдала целыми днями. Как там ее Любочка одна, в чужом, каменном Ленинграде? Это же так безумно далеко – целых пять дней на поезде…

У Вали, на всем белом свете оставалась только одна настоящая подруга - Маша, Маша была огромной, нахальной черепахой, величиной с хорошую сковородку. Она постоянно, со знанием дела жевала яблоки и, не мигая, участливо смотрела на девочку, только - это слабо помогало.
Но беда не приходит одна, в одно прекрасное, солнечное утро, Валю добила новая трагедия – Маша пропала, а ведь она даже в открытую калитку никогда носа не совала, не такая она дура, чтобы выползать на улицу, да и Алабай - Шарик, не выпустил бы, завернул бы беглянку назад.

Девочка весь дом перевернула, но черепахи нигде не было, одна только мисочка с водой и осталась.
Целую неделю вся улица слышала, как с утра и до позднего вечера, Валя шарила по придорожным кустам и канавам и все звала: - "Маша! Машулька! Иди ко мне. Где ты! У меня курага. Маша, Маша, домой!"
А Валины родители в это время жутко переругались. Как выяснилось через много лет, это мама увезла Машу на автобусе, аж на другой конец поселка, километров за шесть, да там и выпустила на травку. Во первых, мама всегда недолюбливала эту здоровенную, наглую черепаху и называла ее каменюкой, а в то утро, мама в темноте споткнулась о Машу, упала и чуть голову себе не разбила – из-за этого и психанула, да по-тихому и избавилась от Машки. Потом, конечно, пожалела, да уж было поздно. Даже к той травке ездила, искала, но куда там…
Валя впала в полное отчаяние, ведь кроме того, что пропала ее последняя подруга, с ней исчезла и надежда хоть как-нибудь связаться с Любой.
Вся беда в том, что Валя, как и любая маленькая девочка, безоговорочно верила в добрые сказки – это и сыграло с ней злую шутку: После расставания с Любой, Валя несколько дней носилась с Ленинградским адресом на бумажке и по сто раз на дню, прятала его и перепрятывала, чтобы уж точно не потерять, но вдруг посмотрела на Машку и тут девочке в голову пришла простая и гениальная мысль – а ведь черепахи живут по триста лет.
Вот где стопроцентная гарантия, надежность и стабильность! Не долго думая, Валя послюнявила химический карандаш и на целых три века написала адрес на черепашьем панцире…
Но, какие уж тут три века? Пара дней и ни черепахи тебе, ни адреса, да и бумажка куда-то подевалась за ненадобностью. Эх-хэ-хэх…
Вот и страдала бедная Валя. Ну, да кто же мог знать, как оно бывает не в сказках?

…Промчалось лето, наступила осень, и вот, однажды, ранним утром, Валя выскочила с портфелем из дома и сходу… чуть не наступила на Машку-почтальона.
Маша, как ни в чем не бывало, сидела на крыльце и поджирала яблоки, которые сушились на газетах, а рядом гавкал и улыбался довольный Шарик.

Даже представить себе такое трудно: огромная черепаха, целое лето, кусок весны и чуть-чуть осени, через весь поселок добиралась обратно домой. (видимо черепах называют мудрыми не только за выражение лица) Ведь ей, бедолаге, кроме компаса, нужно было иметь соображения, что идти можно только ночью, обходя собак, мальчишек и грузовики. Валя глазам не верила, она обнимала и целовала жующую яблоки Машу, да и у мамы от сердца отлегло, на радостях она даже стала разрешать складывать Машку на стол.
Но вот беда, за долгое и опасное путешествие, с Машиного панциря, дождями, почти смыло весь Любин адрес. Цифры еще более-менее читались, а вот улица, то ли «8-го Марта», хотя вряд ли, а может «Мира», но тоже непохоже. Непонятно, хоть плачь, да и у Машки не спросишь, она ведь вообще не в курсе дела.
Это надо было видеть, как Валин папа становился на табуретку, поднимал Черепаху к самой лампе, вертел ее и так и сяк, сквозь очки изучал буквы и чертыхался: - «Машка, не балуй, успокойся, и так ни черта не разобрать, а ты еще дергаешься!»
А Маша, как космонавт, безмятежно болтала в воздухе лапами и абсолютно не чувствовала себя флешкой с важнейшей информацией.
А через пару дней, нежданно-негаданно, в школу, на Валино имя пришло письмо: - «Здравствуй Валя, я все ждала от тебя письма, но ты почему-то забыла меня и вот я решила написать в нашу школу, я ведь помню где ты живешь, но самого твоего адреса не знаю…"

P.S.

…Спустя много-много лет и тысячу писем, когда девочка Валя уже выросла, она все-таки приехала в Ленинград, нашла улицу Марата и, наконец, увиделась со своей закадычной подругой детства.
Потом Валя вышла замуж, родила троих детей, одним из которых был я… хотя - это уже совсем другая...
...Позвоню-ка я Маме…

3.

Ленин и купальная шапочка

Из Ленинграда в Москву меня забрали ранней весной, месяца за полтора до того, как пришла пора вступать в пионеры. На день рождения Ильича нас повезли в Музей Ленина. Накануне учительница громко сказала классу, обращаясь при этом только ко мне: "Ты приехала к нам из города Ленина и, конечно, по нему скучаешь, но зато в Москве ты завтра увидишь самого Владимира Ильича. Смотреть на него грустно, это же близкий и родной тебе человек, но это хорошая грусть. После приема в пионеры мы пойдем в Мавзолей!"

Дома я учила клятву, мама гладила мне галстук и белую кофту, а отчим, то есть московский папа, кроил свою военную диагональ (старшему офицерскому составу выдавали отрезы из особо мягкой качественной шерсти). Он срочно доделывал мне пионерскую юбку, которую сам высчитал и вычертил, как курс корабля, а потом заложил крупными складками.

Когда я повторила "перед лицом своих товарищей торжественно обещаю", мама нервно сказала: "Витя, это плохо кончится. Я знаю, что перед лицом товарищей ее обязательно вырвет. Помнишь, что с ней было в зоологическом, у мамонта?"

Когда я дошла до "жить, учиться и бороться", то вспомнила о Мавзолее и сказала родителям, что нас завтра поведут еще и туда. Мама охнула и села с утюгом на табуретку, а потом сказала твердым голосом, как заведующая отделением педиатрии: "Ты слышал? Ее ведут смотреть на мумию. Наталья, не вздумай так завтра сказать. Ленин не мумия, и выйди отсюда в маленькую комнату. Витя, она же умрет там, у этой мумии. Еще когда мы были в зоологическом... Когда она увидела слепок нижней челюсти парапитека... Витя! Шей к юбке большой карман!"

"Зачем?" - поинтересовался папа. "Чтобы рвать! - отчеканила мама. - Она туда положит купальную шапочку! И в нее будет тошнить! Не на Ленина же! И хорошо, если у нее вдобавок приступ астмы не начнется!"

Утром меня накачали теофедрином, чтобы не кашляла и не задыхалась, и дали с собой в большой карман купальную шапочку. "Если что, уткнись в шапку, как будто ты плачешь, - сказала мама. - И не вздумай даже поворачиваться к Ленину". "Кажется, он под стеклом, - сказал папа. - Но все равно, Ната, на гроб лучше не гляди".

Слово "гроб" меня поразило еще больше. Значит, мумия в гробу.

В музее нас выстроили в каре. На согнутой в локте левой руке у меня висел треугольник галстука. Правой рукой я должна была отдать салют "Будь готов!". Успею ли я выхватить шапочку? И как ее потом держать одной рукой? А если еще и кашель? Чтобы не перевозбудиться, надо было думать о самом плохом, то есть об украденной из кармана отцовской шинели мелочи. Я ее тырила уже четыре раза для мальчика Свиридова с улицы Климашкина, который меня начал шантажировать, едва я приехала в столицу. Он грозил, что расскажет родителям, как я не ем в школе бутерброды, отдавая их другим, в том числе и ему.

И вот мы стоим, как малолетние официанты, с галстуками на руках, и я вдруг начинаю плакать из-за этой чертовой мелочи. Мы хором читаем клятву. Ко мне подходит старшая пионервожатая, чтобы повязать галстук. Я изо всех сил шмыгаю носом и говорю ей, что украла деньги. Она шепчет: "Чш-ш-ш... Тихо". Завязывает мне галстук под самое горло и отдает салют. Я тоже поднимаю руку.

Потом ничего не помню, но каким-то макаром мы все, очевидно, добираемся до Мавзолея. Мы туда входим, у меня в левой руке сжатая в комок резиновая шапочка, а правой велят отдать салют, когда я поравняюсь с гробом.

Я думаю о плохом - о том, что мама меня, очевидно, стыдится, поскольку все время говорит, какая я худая, страшная, бледная и хриплю - так сильно, что паршивая медсестра из школы звонила ей, врачу и диагносту, и спрашивала, не проглядели ли у меня туберкулез, который у ленинградских "болотных" детей сплошь и рядом.

Кто-то очень мягко кладет мне на плечи руки, я таю от счастья и благодарности за такую своевременную нежность, но эти руки плавно поворачивают мою голову влево. Мужской тихий голос приказывает: "Смотри, пионерка. Враги убили товарища Ленина, и мы должны поклониться ему..." Я делаю все, что говорит голос. Смотрю на лицо в гробу. И низко кланяюсь, вместо того чтобы отдать салют. Почти в пол, как на хореографии. В то же время я чувствую, что совершаю что-то страшное и непоправимое. Я лечу вниз. Большие руки вдруг распрямляют меня и, как большие крылья, выносят прочь из этого длинного зала со страшной музыкой - кажется, очень быстро.

И вот я иду домой, расстегнув пальто, и пою песню про моряков. Галстук почему-то кажется слишком длинным, но не важно. Все видят - я его получила.

Через два дня я открываю дверь на звонок и вижу Свиридова. Папа только пришел, шинель висит на вешалке в прихожей. Свиридов просит денег. Я говорю, что у меня нет. Тогда он повторяет те слова, которые были моим кошмаром уже много дней: "А ты в карманЕ, в карманЕ..."

Я кричу изо всех сил, и прибегают мама с папой. Я кидаюсь на Свиридова, и мы рвем друг другу волосы. Я все рассказываю и умоляю меня простить, обещая копить деньги на мороженое и этими деньгами возвращать долг. Московский папа уходит со Свиридовым.

На следующий день приходит очень красивая старшая сестра Свиридова и отдает маме мелочь - она дозналась у брата, сколько тот у меня выпросил.

Она весело смеется с родителями в комнате (и мне это удивительно). Я утыкаюсь в чудесную не обкрадываемую больше шинель и плыву от счастья, потому что больше не боюсь никого: ни Ленина, ни Свиридова.

Наверное, этот мальчик стал хорошим человеком, и надеюсь, если он это прочтет, то простит, что я не изменила его фамилию.