Результатов: 252

251

Мстислав Ростропович рассказывал:

— В то время я был главным дирижером Вашингтонского оркестра. Мы очень дружили со скрипачом Айзеком Стерном и флейтистом Жан-Пьером Рампалем. Дружили втроем и всегда играли друг у друга на юбилеях… Оба они играли, кстати, и на моем 60-летии в 1987 году в Кеннеди-центре… И вот однажды — дело было в 1990 году — мне позвонили в Вашингтон и сказали: «Мы будем праздновать 70-летие Айзека Стерна в Сан-Франциско, потому что он там родился. Это будет в парке, на открытой площадке. Мы просим вас приехать». И тут мне сразу пришла в голову одна идея. Я им сказал: «Приеду только при условии, если никто не будет знать, что я там буду. Никто не должен об этом знать! Никому не сообщайте! И чтоб в программе концерта меня тоже не было. Скажите, что я занят. А вам я сообщу, каким самолетом прилечу. Мне нужна будет отдельная машина, чтобы я остановился в ДРУГОМ ОТЕЛЕ. Чтобы никто не знал, где я остановился. И последнее, что я прошу сделать: пришлите мне из оперного театра Сан-Франциско портниху и сапожника, который делает балетные туфли, чтобы снять мерку с моей ноги… Если вы на эти условия пойдете — я приеду, не пойдете — не приеду».

И они прислали! Сапожник, конечно, поражался размером моей ноги по сравнению с ножками балерин. Но вполне справился, сделав мне пуанты 43-го размера… Портниху я попросил сшить балетную пачку моего размера и блузку, а еще заказал трико и диадему на голову.

Организаторам я сказал, что приеду в Сан-Франциско заранее, приду за пять часов до начала концерта и мне будет нужна отдельная комната и театральные гримеры. Я буду там одеваться и гримироваться, но никто об этом не должен знать.

Все так и произошло. Никто не знал о моем приезде. Я пришел за пять часов до концерта, закрылся в отдельной комнате, и меня стали одевать и гримировать. Когда я понял, что они все сделали идеально, я надел пуанты и — уже перед самым концертом — пошел в общественную женскую уборную. Мне нужно было посмотреть на реакцию дам. И вот я вошел, а женщины продолжали заниматься тем, чем они всегда занимаются в уборных, — известно чем… Единственное, что я позволил себе там сделать: подойти к зеркалу и поправить диадему. Долго я там не находился, чтобы не заметили мой 43-й размер балетных туфель, каких у балерин не бывает. Словом, я оттуда ушел, и никто меня не узнал…

Дальше… Мне предстояло играть на виолончели «Умирающего лебедя» Сен-Санса. Почему? Потому что в программе был «Карнавал животных» с этим номером в сюите. А самый знаменитый американский актер Грегори Пек должен был читать некий новый текст, не соответствующий тексту Сен-Санса. Потому что они сочинили «юбилейный» текст из жизни Айзека Стерна. Словом, Грегори должен был читать, а Сан-Францисский оркестр исполнять «Карнавал животных» Сен-Санса, номер за номером. А мне нужно было играть на виолончели «Лебедя» после такого примерно текста: «Вот Айзек Стерн однажды встретил замечательную женщину, которая напоминала ему лебедя… Это была его будущая жена Вера Стерн»… (А жена Вера в это время сидела вместе с юбиляром — там, на лужайке, где огромное количество людей было вокруг)… Далее следовал текст: «И он увидел этого белого лебедя…. И он в него влюбился… И соединился с ним на всю жизнь»… Вот в это время я и должен был вступать с «Умирающим лебедем»…

Но как мне выйти на сцену? Я придумал — как… Во-первых, нужно, чтобы на сцене уже была виолончель и не было ее владельца-концертмейстера. Поэтому я договорился с концертмейстером группы виолончелей, что уже в самом начале концерта он сделает вид, что ему плохо! Он должен схватиться за живот, оставить виолончель на кресле и буквально «уползти» за кулисы. И он это сделал блестяще! Потому что сразу три доктора из публики побежали ему помогать!

А оркестр, между прочим, ничего не знал о моем замысле…

Дальше мне нужно было договориться с пианистом. Ведь он играет на рояле вступление к «Умирающему лебедю», а оркестр будет молчать (как и положено). Я сказал пианисту: «Ты начнешь играть на рояле вступление — эти медленные арпеджио „та-ра-ри-ра“, „та-ра-ри-ра“, „та-ра-ри-ра“, все одно и то же — и так будешь играть бесконечно долго, может быть, даже полчаса»…

Вот тут я и выплываю на пуантах, спиной к публике, плавно взмахивая руками, a la Майя Плисецкая… А надо сказать, я еще попросил поставить в углу сцены ящик с канифолью… И вот я доплываю до этого ящика и вступаю в него ногами, чтобы «поканифолиться»… Причем никто почему-то не смеется. Пока!.. Только оркестранты ошалели, потому что подумали: «Может, это его, Айзека Стерна, подруга, старая балерина какая-нибудь. Ему ведь 70, а ей, может быть, 65… И она пришла его таким образом поздравить»…

Тем временем я дошел-доплыл до виолончели… А пианист на рояле все продолжает занудно играть вступление: «та-ра-ри-ра», «та-ра-ри-ра» — уже полчаса играет…

И вот я, наконец, сел за виолончель на место концертмейстера, расставил ноги, как положено, и начал играть «Лебедя». А пианиста предупредил: когда я сыграю два такта начальной мелодии до того, как изменится гармония, — ты продолжай себе играть на тонике. И вот я сыграл эти первые два такта на виолончели и… остановился. Взял смычок и опять пошел к ящику с канифолью, и поканифолил смычок и подул на него… И вот тут раздался смех!.. Наконец-то дошло…

Разумеется, я все-таки сыграл «Умирающего лебедя» до конца. И должен сказать, я редко имел такую овацию, какую получил в тот вечер. Но Айзек на меня обиделся. Почему? Вера Стерн мне сказала, что он так хохотал, что… обмочился. Это, во-первых. А во-вторых, на следующий день в «Нью-Йорк Таймс» и других газетах не было портретов Айзека, а были только мои фотографии. Словом, получилось так, что я у него нечаянно отнял популярность. Конечно, ему было обидно: 70 лет исполнилось ему, и не его портрет повсюду, а мой — в образе «Умирающего лебедя»…


А вчера Ростроповичу исполнилось бы 99

252

Сплю после трудового дня, никого не трогаю. Вдруг, раздается мелодичный звон дверного звонка. Просыпаюсь, гляжу на тёмное окно, на спящую рядом супругу… Чёрт, кого это принесло?! Гляжу на часы – половина второго ночи. Сейчас открою, и всё выскажу! Или мне выскажут? Может, мы заливаем соседей? На всякий случай, прежде чем открыть, проверил пол в ванной и под мойкой. Нет, сухо всё… Открываю. Никого… Может, ошиблись?
Снова ложусь спать и мгновенно засыпаю. Снова звонок. Отвратительные шутки… Сейчас шутнику не поздоровится. Снова одеваюсь и иду открывать. Снова за дверью никого… Долго одеваюсь? Просыпается жена, ругает меня за то, что опрометчиво открываю: «В глазок посмотри, и всё – может там бандиты!». Действительно, что-то нечисто…
Снова ложусь. Поворочавшись, засыпаю. Опять звонок. Да, твою ж дивизию! Молниеносно вскакиваю, натягивая на ходу шорты, хватаю из ящика молоток и мчусь к двери. Распахиваю настеж, какой там глазок! Никого… Как был, в одних шортах, даже без тапок, спускаюсь на два этажа ниже. Никого… Поднимаюсь на два этажа выше, и тут от стены шарахается влюблённая парочка, за секунду до этого неистово целовавшаяся.
- Это вы хулиганите? – смотрю недобро, хотя и понимаю, что у них есть более интересные занятия, чем в мою дверь звонить.
Очумело мотают головами, глаза с пятирублёвые монеты. Есть отчего – вид босого, небритого, под два метра роста дяденьки, вся одежда которого – шорты да обильный волосяной покров всего тела, ничего доброго не предвещает. Да ещё этот молоток в руке. Да время глубоко заполночь, и на помощь никто не придёт…
- Ладно, не балуйтесь тут… - разворачиваюсь и начинаю спускаться к себе, слыша за спиной два облегчённых вздоха.
Захожу в квартиру, кладу на место молоток и, только было собираюсь отправиться в ванную, ноги помыть, как снова звонок. Тот же… Но – из комнаты. Захожу, и вижу, как жена берёт с тумбочки телефон и, покопавшись в нем, кладёт на место.
- МТС задолбал… - уже в полусне ворчит, переворачиваясь на другой бок. – Обязательно про списания денег ночью смс-ки присылать?
- Кисунь, - сажусь на кровать, целую выглядывающее из-под одеяла плечико. – смени, пожалуйста, рингтон на смс-ки! Пока я твой телефон нечаянно в форточку не выбросил…