Результатов: 5

1

Вот все говорят Щелкунчик, Щелкунчик… Билетов не достать, хотя все знакомые уже причастились. Ажиотаж вплоть до Государственной думы. Велика сила искусства оперы и балета. Щелкунчик, кстати, это балет, если кто-то не помнит. Я помню. Целых два балета на всю жизнь в памяти: Щелкунчик в Одесском театре и Руслан с Людмилой, постановки Чернякова в Большом, несмотря на то что это опера.

И если б новым балетоманам хоть намекнуть, что их на тех балетах может ждать, нынешние очереди в театральные кассы еще в пригородных электричках будут занимать.

Балетно-оперный театр в Одессе – это как Большой театр в Москве или Мариинский в Питере, только гораздо богаче в плане парчи с бархатом и позолоты с архитектурой. Зато билеты в 1984 свободно на дневные спектакли. В Большой с Мариинкой попасть куда сложнее, но Чайковский-то везде одинаковый. Это даже не вопрос, если он не про заварку. Места только на самом верху достались, зато в полуметровый военно-морской бинокль, одолженный соседом по общаге суперфосфатного завода, потертости на балетках видно. И балерин приятно разглядывать с музыкантками. Оркестровая яма вся как на ладони сверху. Видно, как виолончелист к альтистке домогается в перерывах между партиями.

А на сцене, между тем балетные священнодействуют, там Рождество и чудеса. Вот снег пошел и закружился в вихре. Десятка полтора молоденьких снежинок в пачках и на цыпочках туда-сюда слетаются-разлетаются и перемешиваются воздушненько.

И тут две беленьких снежинки на слете лбами стукнулись. Тресь. Звук как от костяных шаров в русском бильярде. На весь театр до самой рампы освещения. Буммм. А вот это что-то странное.

Не бывает так, чтоб две дамские головки, столкнувшись так разнотонально звучали. Смотрю на яму.
И точно, повинуясь знакам мерзавца-дирижёра, группа ударных старается. Большущий барабан махровой колотушкой длинно настукивают, гонг аж рукой придерживают, чтоб долго тянул, тарелочками подзвякивают и даже треугольники в общую похабщину тренькают. Прекрасно звучит, честно говоря, чертовски внушает тревогу.
А снежинкам похоже нехорошо. Или наоборот. Законы прекрасного уступили место закону сохранения импульса. Снежинка поменьше на попу шлепнулась, подняв тихое облачко пыли, и сидит в позе свадебной куклы.

Видели куклы-то на капотах? Страшное дело. Сидят, скалятся, руки с ногами в растопырку к прохожим тянут, того и гляди загребут кого-нибудь. Вот и сидит снежинка на попе ровно как та кукла, только ленточкой притянуть и ехать можно. Жениться.

Вторая снежинка покрупнее тоже пыталась шлепнуться, но не села, а просто задом пятится. Танцует типа. Понимает видимо, что шоу должно продолжаться, несмотря на искры из глаз. А искры, пляшущие рождественскими ангелочками вокруг ее головы, даже зрителям видно. Не так чтоб очень, но при изрядной доли фантазии вполне отчетливо. Поэтому снежинка задом уверенно приближается к оркестровой яме. Она-то этого не видит, зато в яме паника почти.

Говорят, что в театре на сцене две фобии. Первая - это вместо «Чу! Я слышу пушек гром!» сказать «Да вы там вообще охуели!». Это театральные заморочки, нам их не понять. Вторая же фобия – это в оркестровую яму упасть.

И вот эта вторая снежинка ко второй фобии все ближе. В яме это видят. Пианист пытается в подрояльное пространство примоститься. Дирижёр палочкой как бы от себя крест на крест делает, изыди мол, вьюга снежная. Альтистка, пользуясь случаем, поближе к виолончелисту перебралась, на коленки то есть. Барабанщик за барабаном спрятался. И лишь храбрый контрабас, бросив инструмент готовится снежинку поймать. Хорошо хоть не на язык, как все реальные дети. Руками растопыренными.

Упала все-таки снежинка, зацепившись за хиленький барьерчик. Придавила немного контрабаса. Залу-то не видно. Это у меня в бинокле спасенная верхом на контрабасе сидит, а он под ней немного шевелится, живой значит, хотя лицо пачкой прикрыто. А все кричат. Кто браво-бис, кто «закройте занавес и позвоните в неотложку». Нафига им занавес, если я такого балета никогда больше не увижу и они тоже?. На такие спектакли балерин не напасешься с музыкантами.

Но тут объявили-таки незапланированный антракт. После буфета досмотрели балет. Красиво, хотя я все ждал, когда на поклоны выходить будут, чтоб убедиться, что со снежинками все нормально. Труппа кланяется, а народ пострадавших выглядывает. Тут они вдвоем и выбежали. И присели в парном реверансе. До них зал не очень-то труппе аплодировал, но тут взорвался просто. Кто-то даже «ура» кричал. Может даже и я.

2

Мать хотела, чтобы Полина иссохла и состарилась над учебниками. Но у Полины к 18 годам выросло всё для поцелуя. Срочно хотелось применить. Мать возражала. Она сама прикрыла однажды глаза в поцелуе, а когда открыла - 20 лет куда-то делись.
Полину сослали в Англию. Во фразе «языковой барьер» мать видела слово «барьер», в основном. А надо было - «языковой». И эта ошибка аналитического отдела стоила победы. Беседуя в одном баре о девичьей чести, Полине не хватило слов. Она вскочила на стол и в вихре танца подчеркнула нужное. И сразу получила ряд серьёзных предложений.
Полина выбрала молодого инженера Эндрю. Он работал на военном заводе. Его уволили раньше, чем он закончил фразу «моя русская невеста».
Он допускал, у Полины может быть мать. И она может приехать. Возможно даже, останется на ночь. Никуда не денешься, за красивыми ногами всегда следует какая-то неприятность. Во-вторых, канал Дискавери уверял: русским душно в Лондоне. Через день мать сбежит назад, к родным берёзкам и ручьям. Вот такой вот доверчивый человек Эндрю.
Он ожидал увидеть усталую женщину с добрыми глазами. Реальная мать оказалась крупней и глаза скорей безумные. Её не интересовала история страны. Она не хотела возвращаться в тайгу. Она превращала в тайгу всё, во что приехала. Начала с мелочей. Приготовила ряд блюд из несовместимых продуктов и заставила съесть. Высадила помидоры во дворе. Переставила мебель нелепейшим образом. Отодрала модные серые обои, прилепила оранжевые дули на зелёном фоне. Сказала, интерьер должен внушать оптимизм. Эндрю хотел спросить иронически, чем отличается мамин оптимизм от паранойи, но не решился.
Ещё мать пыталась сажать берёзы силами зятя. Канал Дискавери не говорил, насколько душно бывает Лондону вокруг одной единственной мамы.
Эндрю спросил у Полины:
– Как твоя матушка выдерживает тоску по отчизне? И стоит ли так себя мучить?
- Дорогой, не сердись на неё – ответила Полина. И закинула ногу на ногу. И дорогой перестал сердиться. За эти колени не жаль было ни Родины, ни принципов.
Стояла жара. Премьер-министр просил экономить воду. Англичане перестали поливать траву. Мать клялась, что тоже не поливает. Но мокрый шланг и счётчик воды уверяли: врёт! Отрицание фактов в её культуре считалось не враньём, а гражданской позицией. Полине всё чаще приходилось закидывать левую ногу на правую и наоборот. Эндрю с трудом выносил изумрудный позор перед своим домом.
- Завтра патрульный вертолёт будет расстреливать всех, кто поливает газоны – сказал зять за ужином. – Так решило правительство.
- Как это мудро! – ответила мать. Ей не жаль было автоматической поливалки. Что угодно за радость укрощать зятя.
Английский муж считается у нас скорее пакетом акций, чем мужчиной. И как ни глупо мыть посуду государственной облигацией, мать не могла сдержаться. Ибо зачем ещё оно, если его нельзя перевоспитывать?
Наслаждение могло бы длиться вечно. Но вдруг закончилась виза. Мать приготовила праздничный ужин. Вдруг наколдовала хреновуху. Хрен английский, сказала, водка тоже.
Несмотря на общую атмосферу горя, Эндрю много шутил. После первой рюмки вспомнил как ему не нравились обои, вначале.
После второй спел песню «ложкой снег мешая, ночь идёт большая»
После третьей угрожал застрелиться, если мать не останется в стране нелегально.
Утром он вёз маму в аэропорт, не тормозя на светофорах. Он готов был сесть в тюрьму, лишь бы счастье улетело. Потом, конечно, писал трогательные письма, называл маму мамой. Холодца просил прислать, лицемер.
Практика показала, 2501 километр – прекрасное расстояние для родственной любви.

Слава Сэ

3

Мы с тобой — две бумажные снежинки на высоком окне в гулком школьном коридоре. Мы здесь для того, чтобы создавать атмосферу праздника, которого никогда не увидим. Мы — не настоящий снег. Бумага, из которого вырезали меня — в клеточку, а твоя — в полоску. Ещё вчера мы были тетрадными листами, но праздник спутал планы, и теперь мы — его часть, мы — в его честь.
Теперь мы — вечно падаем из ниоткуда и, судя по ряду достаточно веских факторов — в никуда.

Наши бумажные грани не блещут изяществом линий, наши создатели торопились и не имели большого опыта в деле, которым были вынуждены заниматься, так что мы вышли средне. Поэтому нас определили на вторые роли, в коридор, где мы постепенно подмокая и коробясь, медленно отклеиваемся от холодного, чуть вздрагивающего от порывов ветра стекла.

Где-то далеко-далеко хлопнет тяжёлая дверь на пружине, за ней вторая, уже ближе, и долгий, пронзительный звонок, последний звонок четверти подхватывает нас, как настоящий зимний ветер и несёт вдоль коридора, над головами вечно бегущих детей, мимо остро пахнущего лыжными ботинками спортзала, где десятки наших собратьев, надёжно зафиксированных и сделанных с большим старанием и мастерством, неистово кружат в неподвижном вихре вокруг исполинской ели, увешанной тускло поблёскивающими шарами и бумажными цепями, мимо нещадно грохочущей посудой столовой, мимо притихших классов, мимо дремлющих над газетами бабок-гардеробщиц, мимо всего того умного, доброго, вечного, что постоянно сеют в этих стенах, раз за разом собирая неоправданно скудные урожаи, обусловленные то ли излишней суровостью климата, то ли спецификой местных традиций.

Мы помчимся над кривыми улочками с деревянными, двухэтажными домами, над троллейбусными рогами и яростным перезвоном трамваев на перекрёстках, над серыми шиферными крышами и чёрными пальцами голых крон.
Полетим как настоящие, как живые, мы будем пугать бледноглазых галок и смело заглядывать в чужие окна, но довольно быстро поймём, что в каждом окне видим всегда одно и то же, тогда как из каждого окна — неизменно видят совершенно разное, и случись одному окну описывать соседнему улицу, на которую они оба выходят всю свою жизнь — непонимание меж ними будет настолько неловким и всеобъемлющим, что даже не хочется представлять.
Мы проведём эти бесконечные зимние каникулы вместе и у нас не будет всего того, что есть сейчас, а только почти целых две недели беззаботного счастья.

Всё будет просто и правильно, скромно, но с размахом. Будет ёлка, и будут въевшиеся пятна смолы на паласе, будет потёртый, видавший виды Дед Мороз с ватными, болтающимися руками и облупившимся носом, будет пластмассовая, пустая внутри Снегурочка, в которой раньше, по слухам, был целый килограмм небывалых, невиданных конфет с особой, Кремлёвской ёлки, но сейчас в это верится с трудом.
И обязательно будет тот самый, особенный шар тёмно-розового цвета, который непременно вешается на самое видное место, потому что он невыразимо красив и таких большее уже не делают, как говорит бабушка.
В нём, как в центре этой маленькой, двухнедельной вселенной отразятся серые бумажные пакеты с конфетами, которые отец и мать принесли с работы, густо поблескивающий хрусталём стол, широко раскинувший свои изобильные крылья, тихое мигание гирлянд и враз повеселевший экран телевизора, показывающий всем желающим первых «Гардемаринов», «Гостью из будущего» и тысячи мыслимых и немыслимых мультфильмов всех сортов.
В его круглых боках промелькнут все те, чьи лица знакомы с раннего детства, все будут молоды и нарядны, подтянуты и смешливы сверх всякой меры.
Мы будем стоять возле него, прижавшись носами к его прохладной хрупкой броне, удивляясь, какие вытянутые и нелепые у нас лица и это будет так смешно. Чёрт, это действительно было и было смешно.
Шар качнётся, закрутится, и вместе с ним качнётся комната и синие сумерки за замороженным окном. Шар закружит нас в искристом вихре и мы на время забудем, кто мы и зачем.
Это старая игрушка. Таких больше не делают.

И где-то числа с четвёртого мы начнём с опаской смотреть на календарь, успокаивая себя, что ещё почти неделя с лишним впереди и каждый день наше спокойствие будет таять, и ставшая вдруг жёсткой хвоя будет бесшумно падать на пол, и кот Барсик доберётся до дождика, хорошенько наестся им и наблюёт ночью красивую серебряную лужу в коридоре.
Кончатся гардемарины и Алиса улетит, бесчисленные мультфильмы выдохнутся и поблекнут, пакеты с конфетами опустеют на две трети, оставив в живых самых невкусных и обычных, подарки, так волновавшие воображение — непостижимым образом вдруг сделаются чем-то привычным, начисто утратив весь волшебный шарм.
Будни крадучись подойдут и неумолимо положат свою сухую, тяжёлую руку на плечо.

А потом мы глубоко вдохнём и откроем глаза. Мы с тобой — две бумажные снежинки на школьном окне. Я — в клеточку, ты — в полосочку. Мы — ненастоящий снег, вечно идущий и так никуда и не приходящий. В последний день каникул уборщица не особо церемонясь сорвёт нас со стекла, и думая о чём-то своём выбросит в ведро.
На улице холодный ветер подхватит нас, поднимет, закружит и мы полетим совсем, как настоящие над узкими улицами старого города. Исполинская ель махнёт нам порыжевшей лапой из мусорного бака и исчезнет в сером январском сумраке уже навсегда.
Праздник кончился, но наша грусть светла. Светла настолько, что мы её не замечаем. Мы уходим вслед за ним, мы летим, мы совсем как живые, и нам уже ничего не страшно. Нас никто не вспомнит, да и самим нам все эти воспоминания через пару секунд покажутся чем-то с глупым и несущественным. Мы не захотим вспоминать себя.

Но это только через целых две недели, а пока всё только начинается, пока - с новым годом, ребята.
С новым годом.