Анекдот N 1034885

- Давно вас хочу спросить, сосед, зачем вы ежедневно в 7 утра включаете дрель? - Что вы? У меня вообще дрели нет. Это электробритва "Харьков".

Аналог Notcoin - TapSwap Получай Бесплатные Монеты с Телефона

Анекдоты из 23 слов

вообще дрели харьков электробритва дрель включаете спросить

Источник: sporu.net от 2018-2-23

вообще дрели → Результатов: 2


1.

Когда я ходил в садик, иногда тоже была зима. Причем - регулярно, каждую зиму. Причем раньше, помимо Деда Мороза со Снегурочкой, были и другие атрибуты. Снег, сосульки и кражи санок. Всех детей поголовно возили в садики на санках. Машины были не у всех, а санки были доступным транспортным средством. В них можно было сложить малолетнее чадо, как дрова, и везти его на санках в садик с максимально возможной скоростью. Правда потом, после садика, надо было куда-то эти санки девать. Даже в маленьком садике на 4 группы по 30 детей получалось больше сотни санок всех цветов и расцветок. Под них уже нужен средний самолетный ангар. На работу мамы и папы тоже забирать санки не могли. Тем более, если мама - какой-нибудь почтальон, а папа электрик. Весь день за собой санки таскать? Поэтому санки втыкались в сугроб вокруг садика. Издали это было похоже на японский сад камней.

Все детские сады были утыканы санками. Чтобы сразу отличить свои санки от чужих - их раскрашивали и подписывали. Это же было противоугонной системой. Насколько я помню, не было ни одного случая, чтобы санки перекрашивали.

Угонщиками были, как правило, школьники. Им санки были не положены в силу преклонного возраста, а кататься с горок или привязываться к грузовикам очень хотелось. Вот они и приходили после уроков к детским садам и брали себе транспорт. Как правило, ходовых штатных цветов, боялись только вычурных санок. Около нашего садика стояли санки еще дореволюционные, с деревянными полозьями. Так эти санки настолько сильно выделялись, что были неугоняемыми.

Ни разу не угоняли санки у меня, мой папа фигурно ободрал с них краску. Несколько вечеров сидел с ножиком. Получился резной палисад. Вторые неугоняемые санки были у Ткачены, нынешнего кастрюльного магната. Папа у него не любил деревообработку, он был художник по металлу. С помощью дрели, он покрыл санки такой жесткой гравировкой, что они стали похожи на гигантский заусенец. А вот у Солопаева Сереги, у него были санки в стоковом обвесе. От новых санок, купленных в магазине, они отличались только веревочкой. Солопайчиковы предки почему-то даже не метили радикально санки. Даже фамилию «Солопаев» они писали на приклеенный кусок пластыря. Само собой, пластырь отрывался, санки подписывались гвоздем на другую фамилию - всё!

В этом был офигенный плюс. Угнанные санки давали, в сильный мороз, плюсстопятсот к здоровью. Раньше я этого не понимал, а теперь, очень сильно понимаю. Представьте себе, на улице мороз. Сильный мороз, ну минус 27. Родители спешат на работу, нужно отвезти в садик груз в виде молодого мужчины пяти лет. Своими ногами, да еще в зимнем облачении, подобный груз доберется до садика к апрелю. Поэтому дитя нужно укутать в кофту, сверху надеть свитер, потом пуховый платок, потом пальто. На ноги двое колготок и штаны с начесом. Все это сверху лакируется кроличьей шапкой и валенками. Когда ребенок достаточно обездвижен, его надо обеззвучить, для чего используется шарф, которым фиксируется нижняя челюсть. Потом груз выносится на улицу и складывается в санки. Поскольку укутанное туловище не гнется, то именно укладывается, глазами к звездам.

Так вот, дети, которых в сильный мороз возили на санках - заболевали. В сильный мороз надо двигаться. В обездвиженном состоянии холод проникает всюду. За все три года, которые я ходил в садик с Солопаевым, тот не болел ни разу. Ему приходилось ходить в садик пешком, санки постоянно угоняли. Пусть родителям приходилось вставать в 5 утра, пусть половину пути Солопаева приходилось катить кубарем и подгонять пинками - он не заболевал, он постоянно двигался. А у меня, с неугоняемыми санками, четыре раза за зиму были всякие ОРЗ. А однажды посчастливилось заболеть левосторонней пневмонией (это воспаление легких, если не в курсе). Мне из-за этого даже длинных стихов не давали на новогодние утренники. Мое присутствие было очень маловероятным. А Солопаеву давали стихи на два листа, родители вешались.

Тем не менее, в детстве мне нравилось ездить на санках. И именно в таком состоянии, как дрова, глазами к звездам. Особенно, когда снег идет. Такими большими кусками, как остатки голубя, после кошачьей трапезы. Едешь так на санях, впереди коренным папа идет и мама пристяжная. Смотришь вертикально вверх, а оттуда падают снежинки. Медленно-медленно, прямо в зрачок. И тают там. И по очереди: то в один зрачок, то в другой. А ты лежишь, вдыхаешь сквозь шарф воздух, и пошевелиться невозможно, столько на тебе одежды разной. А потом снег в зрачках тает и у тебя полные глазные яблоки воды. И ты с неимоверным усилием наклоняешь голову, вопреки шарфу и кроличьей шапке (с милицейской кокардой). Ну нужно как-то вылить воду из глаз.

И вода вытекает, и ты видишь, что рядом с тобой, ноздря в ноздрю, везут еще кого-то. И у него тоже глаза к небу и в зрачки снежинки тают. А особо одаренные родители снимают с санок спинки и дети к этим санкам принайтованы какими-то такелажными приспособлениями. А некоторые ненормальные дети лежат не как все, а наоборот. Кто-то ногами назад, а кто-то вообще лицом вниз. Я даже пару раз пробовал так. Головой вперед - еще куда ни шло, а лицом вниз - никакого удовольствия. Меня однажды родители потеряли, я как-то выпал из санок, на вираже. Пытался подать сигналы, но был обездвижен и обеззвучен. Родители ушли почти на 100 метров. Меня спасла какая-то прохожая бабка. Она ругала родителей, за то, что они меня потеряли. Это были первые матерные слова, которые я услышал в жизни. Но не запомнил.

Еще помню сапоги. Меня стали к школе готовить, а в школу было не престижно в валенках ходить. Поэтому меня стали приучать к зимним сапогам. Были такие детские сапоги на меху из чебурашки. У них была металлическая молния, которая постоянно ломалась. И еще у них была подошва без намека на протектор. Так, слегка шершавая, как мелкая наждачка. Очень хочется посмотреть в глаза проектировщику этой детской обуви. Его бы салом, ему же по сусалам. Чтоб он всю жизнь поскальзывался. Но мой папа, не зря получал высшее образование. Он натер мне сапоги канифолью и я перестал падать. Все падали на ровном месте, а я стоял, будто прибит гвоздями. В средние века меня бы сожгли на костре. Потом эту идею украл Н.С. Михалков, для своего фильма «Сибирский цирюльник».

А потом все пошли на горку, кататься с нее стоя на ногах. Кто дальше уедет. Было такое соревнование. Пока меня не намазали канифолью, я был практически чемпионом. Меня выносило за границу раскатанного льда, я очень хорошо держал равновесие. Даже когда влетал в баррикаду из санок и снеговиков. Но тут вышел казус. Я разбежался, придав себе как можно большей кинетической энергии, и прыгнул на лед. Дальше мое тело понеслось вниз с горки. А сапоги остались на месте, как гвоздями прибитые. Я опал как листья по осени. Только очень резко и с тупым звуком. Никаких телесных повреждений не получил, но привил себе отвращение ко льду. Никогда в жизни не стоял на коньках и вообще, до появления ватрушек, даже на горках катался с опаской.

© pankratey

2.

Недавно был в Берлине. Вечером зашел в бар, не в «Элефант», как Штирлиц, но чем-то похожий. Сижу пью кофе. А у стойки три молодых и очень пьяных немца. Один все время что-то громко вскрикивал и порядком мне надоел.
Я допил кофе, поднялся. Когда проходил мимо стойки, молодой горлопан чуть задержал меня, похлопал по плечу, как бы приглашая участвовать в их веселье. Я усмехнулся и покачал головой. Парень спросил: «Дойч?» («Немец?»). Я ответил: «Найн. Русиш». Парень вдруг притих и чуть ли не вжал голову в плечи. Я удалился. Не скрою, с торжествующей улыбкой: был доволен произведенным эффектом. РУСИШ, ага.

А русский я до самых недр. Образцовый русский. Поскреби меня — найдешь татарина, это с папиной стороны, с маминой есть украинцы — куда без них? — и где-то притаилась загадочная литовская прабабушка. Короче, правильная русская ДНК. Густая и наваристая как борщ.

И весь мой набор хромосом, а в придачу к нему набор луговых вятских трав, соленых рыжиков, березовых веников, маминых колыбельных, трех томов Чехова в зеленой обложке, чукотской красной икры, матерка тети Зины из деревни Брыкино, мятых писем отца, декабрьских звезд из снежного детства, комедий Гайдая, простыней на веревках в люблинском дворе, визгов Хрюши, грустных скрипок Чайковского, голосов из кухонного радио, запаха карболки в поезде «Москва-Липецк», прозрачных настоек Ивана Петровича — весь этот набор сотворил из меня человека такой широты да такой глубины, что заглянуть страшно, как в монастырский колодец.

И нет никакой оригинальности именно во мне, я самый что ни на есть типичный русский. Загадочный, задумчивый и опасный. Созерцатель. Достоевский в «Братьях Карамазовых» писал о таком типичном созерцателе, что «может, вдруг, накопив впечатлений за многие годы, бросит все и уйдет в Иерусалим скитаться и спасаться, а может, и село родное вдруг спалит, а может быть, случится и то и другое вместе».

Быть русским — это быть растерзанным. Расхристанным. Распахнутым. Одна нога в Карелии, другая на Камчатке. Одной рукой брать все, что плохо лежит, другой — тут же отдавать первому встречному жулику. Одним глазом на икону дивиться, другим — на новости Первого канала.

И не может русский копаться спокойно в своем огороде или сидеть на кухне в родной хрущобе — нет, он не просто сидит и копается, он при этом окидывает взглядом половину планеты, он так привык. Он мыслит колоссальными пространствами, каждый русский — геополитик. Дай русскому волю, он чесночную грядку сделает от Перми до Парижа.

Какой-нибудь краснорожий фермер в Алабаме не знает точно, где находится Нью-Йорк, а русский знает даже, за сколько наша ракета долетит до Нью-Йорка. Зачем туда ракету посылать? Ну это вопрос второй, несущественный, мы на мелочи не размениваемся.

Теперь нас Сирия беспокоит. Может, у меня кран в ванной течет, но я сперва узнаю, что там в Сирии, а потом, если время останется, краном займусь. Сирия мне важнее родного крана.

Академик Павлов, великий наш физиолог, в 1918 году прочитал лекцию «О русском уме». Приговор был такой: русский ум — поверхностный, не привык наш человек долго что-то мусолить, неинтересно это ему. Впрочем, сам Павлов или современник его Менделеев вроде как опровергал это обвинение собственным опытом, но вообще схвачено верно.

Русскому надо успеть столько вокруг обмыслить, что жизни не хватит. Оттого и пьем много: каждая рюмка вроде как мир делает понятней. Мировые процессы ускоряет. Махнул рюмку — Чемберлена уже нет. Махнул другую — Рейган пролетел. Третью опрокинем — разберемся с Меркель. Не закусывая.

Лет двадцать назад были у меня две подружки-итальянки. Приехали из Миланского университета писать в Москве дипломы — что-то про нашу великую культуру. Постигать они ее начали быстро — через водку. Приезжают, скажем, ко мне в гости и сразу бутылку из сумки достают: «Мы знаем, как у вас принято». Ну и как русский пацан я в грязь лицом не ударял. Наливал по полной, опрокидывал: «Я покажу вам, как мы умеем!». Итальянки повизгивали: «Белиссимо!» — и смотрели на меня восхищенными глазами рафаэлевских Мадонн. Боже, сколько я с ними выпил! И ведь держался, ни разу не упал. Потому что понимал: позади Россия, отступать некуда. Потом еще помог одной диплом написать. Мы, русские, на все руки мастера, особенно с похмелья.

Больше всего русский ценит состояние дремотного сытого покоя. Чтоб холодец на столе, зарплата в срок, Ургант на экране. Если что идет не так, русский сердится. Но недолго. Русский всегда знает: завтра может быть хуже.

Пословицу про суму и тюрьму мог сочинить только наш народ. Моя мама всю жизнь складывала в буфете на кухне банки с тушенкой — «на черный день». Тот день так и не наступил, но ловлю себя на том, что в ближайшей «Пятерочке» уже останавливаюсь около полок с тушенкой. Смотрю на банки задумчиво. Словно хочу спросить их о чем-то, как полоумный чеховский Гаев. Но пока молчу. Пока не покупаю.

При первой возможности русский бежит за границу. Прочь от «свинцовых мерзостей». Тот же Пушкин всю жизнь рвался — не пустили. А Гоголь радовался как ребенок, пересекая границу России. Италию он обожал. Так и писал оттуда Жуковскому: «Она моя! Никто в мире ее не отнимет у меня! Я родился здесь. Россия, Петербург, снега, подлецы, департамент, кафедра, театр — все это мне снилось. Я проснулся опять на родине...». А потом, когда русский напьется вина, насмотрится на барокко и наслушается органа, накупит барахла и сыра, просыпается в нем тоска.

Иностранцы с их лживыми улыбочками осточертели, пора тосковать. Тоска смутная, неясная. Не по снегу же и подлецам. А по чему тоскует? Ответа не даст ни Гоголь, ни Набоков, ни Сикорский, ни Тарковский. Русская тоска необъяснима и тревожна как колокольный звон, несущийся над холмами, как песня девушки в случайной электричке, как звук дрели от соседа. На родине тошно, за границей — муторно.

Быть русским — это жить между небом и омутом, между молотом и серпом.

Свою страну всякий русский ругает на чем свет стоит. У власти воры и мерзавцы, растащили все, что можно, верить некому, дороги ужасные, закона нет, будущего нет, сплошь окаянные дни, мертвые души, только в Волгу броситься с утеса! Сам проклинаю, слов не жалею. Но едва при мне иностранец или — хуже того — соотечественник, давно живущий не здесь, начнет про мою страну гадости говорить — тут я зверею как пьяный Есенин. Тут я готов прямо в морду. С размаху.

Это моя страна, и все ее грехи на мне. Если она дурна, значит, я тоже не подарочек. Но будем мучиться вместе. Без страданий — какой же на фиг я русский? А уехать отсюда — куда и зачем? Мне целый мир чужбина. Тут и помру. Гроб мне сделает пьяный мастер Безенчук, а в гроб пусть положат пару банок тушенки. На черный день. Ибо, возможно, «там» будет еще хуже.

© Алексей Беляков